— Не хочу татуировку. Что я скажу родителям?
— Да-а, — задумался Сергей Сергеевич. — Это проблема. Ты им пока не показывай.
Янек (все же, наверное, мужчина) пожужжал аппаратом, пощелкал кнопками, и Таина увидела, как в черном жерле трубки вспыхнула, прокрутилась тысяча серебряных иголок. От ужаса затрепыхалась, пытаясь выдернуть из зажимов опухшие кисти, чем помешала дядюшке Джо, который уже почти вошел в нее сзади. За это получила крепкий подзатыльник от Сергея Сергеевича и жалобно заныла.
— Зачем же так, — укорил Сергей Сергеевич. — Послушные девочки так себя не ведут. Не надо дергаться. Как лежала, так и лежи, руку собьешь… Господин Янек, сделайте-ка ей, пожалуй, уколец. Зачем мучить ребенка.
Бесполый отложил прибор, наполнил шприц голубоватой жидкостью из пузырька. Наклонился — и последнее, что она разглядела, были выпуклые, как у глубоководной рыбы, глаза чудовища. Он воткнул шприц в левое предплечье — и через несколько секунд она уплыла в сказку.
Володя Кныш вернулся из Чечни измененным. Да и как вернулся: спеленатым в белый кулек загрузили в самолет в Моздоке, а очухался в Ростове, в больничной палате. Там провалялся месяц с лишним, потом поездом, хотя и на костыльках, добрался до Москвы, где еще два месяца его выхаживали, передавали из клиники в клинику, на нем ставили какие-то сложные медицинские опыты, испытывали на прочность, но, в сущности, ему это было безразлично. На ту пору энергия жизни в нем поутихла, и он был озабочен только одним: не вспоминать, выдавить, выплюнуть из себя яд, которым опоили в Чечне. Он чувствовал, в этом спасение: жить с теми воспоминаниями — все равно что выйти на ринг с переломанными руками. Выйти можно, победить нельзя. Он справился, потому что родился везунчиком, и вдобавок природа наделила его сосредоточенным нравом. Помогло и то, что после контузии в башке долго сквозило, там летали тучи мошкары и мешали сосредоточиться на какой-то определенной мысли. Крепче всего засело в памяти желание какого-то последнего, сумасшедшего рывка, да еще постоянно тлел под сердцем будто металлический раскаленный стерженек, временами, правда, особенно на людях, почти остывая. Он знал: от стерженька не избавишься — это ненависть. Она его перековеркала. Кныш теперь с большим интересом смотрел в глубь себя, а не вокруг. Вокруг ничего примечательного: серое пространство, обыденка, скучные разговоры, лекарства, процедуры, пресная жратва, зато там, где светился, кипел стерженек, там по-прежнему дымились горы, шел в атаку десант, и можно было надеяться, если не помешают московские суки, что дотянешься растопыренной пятерней до раздувшейся черной глотки увертливого сатаненка.
Через полгода Кныш совсем успокоился, вышел из больницы, начал привыкать к мирной жизни. Комиссовали его подчистую. Надо было подыскивать какое-нибудь занятие. В двадцать пять лет это не кажется трудным. В обычных обстоятельствах. Но капитан Володя Кныш всю свою сознательную жизнь только и делал, что дрался, а потом других учил драться и, как вскоре выяснилось, ничего другого не умел. Проще всего ему было вернуться в тихий подмосковный городок Егорьевск, под родительский кров, и там, вместе с батюшкой и матушкой определить дальнейшую судьбу. Оба были еще не старые, отцу около шестидесяти и матери так же, но оба сильно бедствовали и нуждались в его помощи. И как он явится к ним, безработный, ни кола ни двора, вдобавок израненный, контуженный и, главное, со злобой в сердце, которая иногда достигала такого накала, когда никакая молитва не помогает. В Москве он зацепился за общагу на Стромынке, успел отхватить уголок, пока Родина помнила, где он пострадал, теперь пристанище у него было, а остальное, он надеялся, приложится. Вот укрепится немного, настругает деньжат, тогда можно к родителям нагрянуть и сеструху повидать, которая вышла замуж за ингуша, чего Володя Кныш не мог не то что простить, но и понять.
Надежды на быстрое устройство с работой оказались шиты белыми нитками. Вариантов было множество, это он узнал из рекламных газет, которыми поначалу обложился, как классический безработный, но когда походил по адресам, сунулся туда-сюда, то убедился, что все это туфта. Выбирать по сути было не из чего. Можно, к примеру, наняться рыть колодцы в Подмосковье, тут и навык у него имелся, и платили неплохо, но Кныш боялся, что не потянет. Хотя вернулся уже к тренировкам и день изо дня методично увеличивал нагрузки, но дыхалка еще слабовата и от длительного напряжения в башке вспыхивали все те же огненные десантные миражи. Он знал, что сила вернется, но когда? Все остальные предложения сводились к тому, чтобы спекулировать чем-нибудь или охранять тех, кто спекулирует. Москва, превратившаяся в огромную барахолку, действительно предоставляла неограниченные возможности для ловкого, смекалистого человека, но ни первое, ни второе Кныша не устраивало. Околпачивать лохов, подсовывая им всякий залежалый западный товар, было для него, заслуженного вояки, не по нраву, но еще подлее прислуживать в овчарочьем чине оборзевшей коммерческой шпане. Как бы солидно ни выглядели и ни звучали названия торговых фирм, банков и корпораций, он ни секунды не сомневался, что все это лишь эффектная вывеска, за которой обязательно прячется мурло пахана. На всех этих новых русских добытчиков он смотреть не мог без слез. Добра нахапали выше крыши, обзавелись иномарками и мобильными трубками, а цена им всем вместе — грош, и, когда придет к ним расплата, никто не замолвит за несчастных доброго словечка. И таким служить — да лучше в петлю!